— Вы правы — я не толстовец! — жестко ухмыльнулся вдруг Черехов.
Паровоз с неумолимостью истории катился по заметенным кое-где рельсам, а он думал, что да, надо, надо прочитать и Маркса, и Ленина, и Плеханова. И надо хорошо понимать, как именно ты борешься, против чего и за что. Не только против чего, но и за что. И за что борятся другие. И где ваши дороги идут рядышком, как две рельсы, а где неумолимо расходятся.
Заимка встретила их безмолвием, от которого веяло предательством. Но Черехов вдруг с удивлением понял, что не испуган. Не испытывает злости ни на Шинкевича, ни на Семена, и вообще ни на кого. Нет злости. Есть какая-то поднимающаяся из глубины ясная ярость. Не та ярость, которая застилает глаза, а та, которая расчищает все в голове, отбрасывает несущественное и говорит: "Иди и делай".
Семён, волнуясь, побежал туда, к сторожке, а Черехов, глядя ему вслед, ощутил лишь одно: желание сделать Дело. И билось в груди что-то по-женски благодарное, такое, что хотелось сказать: "Господи, как хорошо-то! Как чисто!" Но другое, мужское, твердое и в меру горячее, отметало эту благодарность, не давало распылиться на нее.
Да, вот с таким чувством и нужно выходить вперед и бросать бомбу. С таким чувством надо доставать револьвер и стрелять. В таком и только таком состоянии можно рисковать — без азарта, без куража, но мгновенно вычисляя, стоит ли риск того или нет. И Черехов знал — стоит. И черт с ним с Шинкевичем. Он ведь хочет убежать и прочитать Маркса с Ленином? Он ведь хочет сделать свое Дело?
"Нет никакой дрожащей твари. Нет никакого права," — по инерции делал мозг свои маленькие открытия, а Черехов принимал их без ликования, как находки, на которые можно будет посмотреть потом.
Он был готов действовать. Сейчас. Или потом. Никаких никогда. Но сейчас было самое время.
— Что вы! Сикорский ни за что не стал бы бежать, — бросил Алексей машинисту бесстрастно, без презрения к Сикорскому, без улыбки дешевенького превосходства знающего секрет над не знающим. И, уже подойдя к дверце, держась за железный паровозный косяк, уже нависая над пустотой, в которую надо было шагнуть, уже вдохнув не по-алзамайски свежую, девственно-молочную зиму, обернулся к машинисту и спросил:
— Глеб, на вас можно положиться?
Спросил, глядя прямо в глаза, не как смотри волк на волка, а как Человек на Человека. Спросил, голосом, которым никого никогда не спрашивал, и даже не знал, что может таким голосом говорить. И не удивился этому.