Легко сказать себе "не смотри", когда что-то тебе показывают. А когда не тебе, да для тебя?
Василий рубил сучья, да что-то дело не спорилось. В бою и против гетмана не оплошал, а тут... Чуть руку себе самому не отхватил саблей, на сторону косясь.
Лиходейство темное, стрелы каленые да чудища кровожадные — против всего своя оборона найдется, против всего хитрость имеется, против всего оружие заготовить можно. Против женщины лишь одной не выйдет.
Чары колдовские да приворты любовные можно крестом развеять и святой водой свести. Но коли нет никакого колдовства, а просто смотришь, как изгибается под одеждой тело девичье, и словно опрокидывается внутри кубок с медом кипящим — и сладко, и жжет нестерпимо — то не поможет ни пост, ни молитвы. Нельзя найти такой брони, чтобы от яда этого защитила.
А Василий не чернец был, и сдерживать себя не привык. И при каждом извиве Маринкиной спелости, при каждой волне, пробегающей по ее волосам, подкатывало все сильнее, и ударяло в голову все хмельнее.
И слова гадалки Златы пророческие, о том, что есть другой, кто рукой Маринкиной изведет любых соперников, зыбылись сами собой. А может, и не принял он их тогда в сердце, не допуская, что даже в страшном сне на Чернавку глаз положит.
Не мог княжич больше держаться, чтобы не дотронуться до нее. Замер, в открытую уже глядя, машинально с ветки сучья сбивая, не в силах глаз отвести.
А потом и дерево рубить перестал.
Развернул Василий кушак свой пламенно-красный, с бахромой. Ткань плотная — на бой он надевался, не для красы пустой: раны таким перетягивают, коли нечем больше, руки пленным вяжут, глаза лошади закрывают.
— Смотрю я, потеряла ты сапоги в болоте, — сказал он хрипло.
Тронул слегка княжич лезвием булатным ткань благородную — распался кушак, словно никогда единым и не был. И разреза не видать.
— Не побрезгуешь ли ноги свои обернуть?